Продолжение. Предыдущая часть здесь
Аурелиано Буэндия и Ремедиос Москоте сочетались браком в одно из мартовских воскресений перед алтарем, который падре Никанор Рейна велел установить в большой гостиной. Этим событием завершился месяц великих треволнений в доме Москоте, ибо маленькая Ремедиос достигла половой зрелости раньше, чем простилась со своими игрушками. Хотя мать посвящала ее в секреты девичьего возраста, однажды вечером, в феврале, она ворвалась с дикими воплями в залу, где ее сестры беседовали с Аурелиано, и показала им панталончики, измазанные вроде бы густым какао. Был назначен месяц свадьбы. К этому времени успели научить Ремедиос самостоятельно мыться и одеваться и кое-что делать по дому. Ее сажали на теплые кирпичи, чтобы она отвыкла мочиться в постели. С трудом уговорили хранить таинство супружеских отношений, ибо, узнав некоторые подробности, Ремедиос была так поражена и вместе с тем пришла в такое восхищение, что сразу же захотела широко обсудить все детали первой ночи. Сил на нее было положено много, зато к назначенному дню свадьбы девочка разбиралась в житейских вопросах не хуже своих сестер. Дон Аполинар Москоте вел ее за руку по улице, украшенной цветами и гирляндами, гремела музыка нескольких оркестров и трещали хлопушки, а она помахивала ручкой и благодарила улыбкой тех, кто из окон желал ей счастья. Аурелиано в черном костюме и в лаковых ботинках с металлическими застежками, в тех самых, что он надел несколько лет спустя перед расстрелом, страшно бледный, онемевший от волнения, встретил невесту в дверях своего дома и повел к алтарю. Она держалась так непринужденно и спокойно, что не потеряла самообладания даже тогда, когда Аурелиано, приступая к обряду, уронил кольцо. Гости зашептались, всколыхнулись, но она продолжала стоять, вытянув руку в кружевной митенке и оттопырив безымянный палец, пока жених не прихлопнул ботинком кольцо, катившееся к двери, и не вернулся к алтарю, багровый от смущения. Мать и сестры ужасно боялись, как бы девочка не нарушила ход церемоний, и к концу так разнервничались, что сами допустили досадную оплошность, заставив ее поцеловать жениха. В этот день она проявила ту заботливость о других, природную смекалку и самообладание, которые и впредь отличали Ремедиос в щекотливых ситуациях. Именно она по собственной инициативе отрезала лучший кусок от свадебного пирога, припрятала, а потом отнесла на тарелке с вилкой Хосе Аркадио Буэндии. Привязанный к стволу каштана, выбеленный дождем и солнцем старец-великан, прикорнувший на деревянной скамеечке под пальмовым навесом, чуть улыбнулся в знак благодарности и взял пирог обеими руками, пришептывая какой-то псалом. Единственным несчастным человеком на этом бесподобном пиршестве, которое длилось с воскресенья всю ночь до рассвета, была Ребека Буэндия. Она тоже могла быть героиней праздника. С согласия Урсулы, ее свадьба должна была состояться в этот же самый день, но Пьетро Креспи получил в пятницу письмо, извещавшее, что его мать при смерти. Бракосочетание было отложено. Ровно через час по получении письма Пьетро Креспи отправился в столицу провинции, а по дороге чуть было не встретился со своей матерью, которая приехала в Макондо точнехонько к вечеру в субботу и пропела на свадьбе Аурелиано какую-то печальную итальянскую арию, разученную ею к свадьбе сына. Пьетро Креспи вернулся в воскресенье ночью — на поминки своего торжества, загнав пять лошадей в стремлении вовремя успеть к алтарю. Так и не удалось узнать, кто написал это письмо. В ответ на пристрастный допрос Урсулы Амаранта даже всплакнула от негодования и поклялась в своей невиновности перед алтарем, который плотники еще не разобрали до конца.
Падре Никанор Рейна — которого дон Аполинар Москоте привез откуда-то из низины для совершения бракосочетания — был духовно закален своим неблагодарным трудом. Тощий, если не костлявый старик, он, однако, имел заметное круглое брюшко, а выражением лица — скорее наивным, чем кротким — походил на престарелого ангела. Падре думал вернуться после свадьбы к своим прихожанам, но его ввергла в ужас душевная закоснелость жителей Макондо, которые благоденствовали в грехах и пороках, подчинялись только законам природы и ни детей не крестили, ни святых праздников не справляли. Уразумев, что нигде на земле сеятель Божий не принесет больше пользы, чем здесь, он решил остаться еще на неделю, чтобы крестить обрезанных и неверных, узаконить сожительства и отпустить грехи умирающим. Но никому до него не было дела. Ему отвечали, что испокон веков обходятся без священника, вымаливая спасение душ своих непосредственно у Господа Бога, и отнюдь не страшатся Судного дня. Устав вопиять в пустыне, падре Никанор вознамерился построить храм, самый большой в мире, с образами святых в натуральную величину и с цветными витражами снизу доверху, Дабы из самого Рима приходил сюда народ славить Бога в этом средоточии безбожников. Он бродил по всему городу с медной плошкой, прося подаяние. Ему давали немало, но он желал больше, ибо храму нужен был такой колокол, чтобы от его трезвона всплывали утопленники. Падре Никанор взывал к щедрости так усердно, что сорвал голос. Ноги начинали гудеть от ходьбы. Однажды в субботу, увидев, что денег не набралось даже на двери храма, он с отчаяния не выдержал искуса. Соорудил на площади алтарь и в воскресенье обошел весь городок, позванивая колокольчиком, как звонили пришельцы во времена эпидемии бессонницы, и созывая людей к мессе на свежем воздухе. Одни пришли из любопытства. Другие с тоски. Третьи — побаиваясь, как бы Бог не счел личным оскорблением невнимательное отношение к своему служителю. Таким образом, к восьми утра полгородка собралось на площади, где падре Никанор читал Евангелие осипшим от просьб о подаянии голосом. Наконец, когда присутствующие стали понемногу расходиться, он поднял руки, прося внимания.
— Одну минуту, — сказал он. — Сейчас вам будет предъявлено неоспоримое доказательство всемогущества нашего Господа Бога.
Мальчик, помогавший при богослужении, подал ему чашку густого дымящегося шоколада, падре Никанор залпом осушил ее, обтер губы платком, извлеченным из сутаны, распростер руки и зажмурился. И все увидели, что падре Никанор воспарил в двенадцати сантиметрах над поверхностью земли. Это был убедительный довод. Несколько дней подряд падре ходил по домам, повторяя свой опыт с левитацией после чашки шоколада, а служка тем временем набирал в мешок столько денег, что менее чем через месяц началось строительство храма. Никто не ставил под сомнение святость чуда, за исключением Хосе Аркадио Буэндии, который с полным безразличием взирал на людей, которые однажды собрались возле каштана, чтобы еще раз поглядеть на невиданное зрелище. Он лишь слегка потянулся, сидя на своей скамеечке, и пожал плечами, когда падре Никанор начал отрываться от земли вместе со стулом, на котором сидел.
— Hoc est simplicissimum, — сказал Хосе Аркадио Буэндия. — Homo iste statum quartum materie invenit[1].
Падре Никанор взмахнул рукой, и тут же все четыре ножки стула рухнули наземь.
— Nego, — сказал он. — Factum hoc existentiam Dei pro-bat sine dubio[2].
Вот так стало известно, что дьявольская бессмыслица, которую нес Хосе Аркадио Буэндия, всего-навсего латынь. Падре Никанор воспользовался тем обстоятельством, что оказался единственным человеком, который может общаться с ним, и решил наставить на путь истинный эту заблудшую овцу. Каждый день он садился под каштаном и рассуждал по-латыни о вере, но Хосе Аркадио Буэндия не поддавался воздействию ни риторических красот, ни шоколадных доказательств и в качестве единственного аргумента допускал только дагерротипный отпечаток Господа Бога. Падре Никанор приносил ему и образки, и оттиски с гравюр, и даже репродукцию платка Вероники{52}, но Хосе Аркадио Буэндия глядеть не желал на эти ремесленные поделки, не имеющие отношения к науке. Он так твердо стоял на своем, что падре Никанор отказался от намерений обратить его в христианство и продолжал приходить к нему из чисто человеческих побуждений. Тут Хосе Аркадио Буэндия взял инициативу в свои руки и попытался рационалистическими хитросплетениями подорвать веру священника. Однажды падре Никанор принес с собой игральную доску и предложил сыграть в шашки. Хосе Аркадио Буэндия отказался, ибо, как он заявил, никогда не видел смысла в борьбе двух противников, если у них нет принципиальных разногласий. Падре Никанор, которому не случалось оценивать шашки с такой стороны, и здесь не смог его переубедить. С каждым разом все более удивляясь ясности ума Хосе Аркадио Буэндии, он спросил, почему того привязали к дереву.
— Hoc est simplicissimum, — был ответ. — Потому что я — безумец.
С той поры, опасаясь за собственную веру, священник перестал его навещать и все силы отдавал скорейшему возведению церкви. Ребека воспрянула духом. Ее замужество стало прямо зависеть от окончания строительства после одного воскресного обеда в их доме, когда падре Никанор и вся семья заранее восторгались торжественностью и пышностью предстоящих богослужений в новом храме. «Ребеке первой выпадет счастье», — сказала Амаранта. Поскольку Ребека не поняла, что она этим хотела сказать, Амаранта пояснила с милой улыбкой:
— Ведь ты откроешь церковь своей свадьбой.
Ребека воздержалась от комментариев на эту тему. Если строительство будет идти так, как шло, оно не завершится и через десять лет. Падре Никанор не согласился: щедрость верующих растет ото дня ко дню и позволяет надеяться на лучшее. Несмотря на тихую ярость Ребеки, которая больше не смогла проглотить за столом ни куска, Урсула одобрила мысль Амаранты и обещала внести солидный вклад для ускорения работ. Падре Никанор заметил, что будь еще одно такое благотворение и храм воссияет через три года. С этого дня Ребека ни единым словом не обмолвилась с Амарантой, так как была убеждена, что за ее невинными словами кроется коварство. «Хорошо еще, что я чего-нибудь похуже не придумала, — сказала Амаранта в жестокой словесной перепалке, состоявшейся между ними ночью. — По крайней мере, мне не придется убивать тебя в ближайшие три года». Ребеке осталось принять вызов.
Когда Пьетро Креспи узнал о новой отсрочке, свет ему показался не мил, но Ребека представила неопровержимое доказательство своей верности. «Мы сбежим, когда ты захочешь», — сказала она. Пьетро Креспи, однако, не был так безрассуден. Он не обладал пылким нравом своей невесты и дорожил сделанным предложением так же, как богатством, которое грешно бросать на ветер. Тогда Ребека отважилась пойти судьбе наперекор. Таинственный ветер тушил лампы в большой гостиной, и Урсула заставала жениха и невесту за жаркими поцелуями в потемках. Пьетро Креспи что-то бормотал в свое оправдание о плохом качестве новейших масляных ламп и даже помогал ей оборудовать гостиную более надежными светильниками. Но назавтра либо масло кончалось, либо фитили обгорали, и Урсула опять застигала Ребеку на коленях жениха. В конце концов она перестала требовать объяснений. Возложила на индианку все заботы по хлебопечению и, сидя в кресле-качалке, следила за поведением молодых людей, полная решимости не дать провести себя фокусами, устаревшими еще в дни ее молодости. «Бедная мама, — говорила с досадливой усмешкой Ребека, глядя, как зевает Урсула в сонной атмосфере визитов. — Видно, и на том свете не расстаться ей с этой качалкой».
На исходе третьего месяца, потеряв всякое терпение при виде вяло растущей церкви, на которую он любовался каждый день, Пьетро Креспи решил дать падре Никанору денег для завершения постройки. Амаранта на это никак не реагировала. Болтая с подругами, которые ежедневно приходили рукодельничать в галерее, она вынашивала новые злокозненные планы. Один из них, по видимости наиболее действенный, нечаянно сорвался. Она вынула из комода все шарики нафталина, которые Ребека положила на свое подвенечное платье. И сделала это почти за два месяца до завершения работ в храме. Но Ребека, предвкушая скорую свадьбу и сгорая от нетерпения, решила заняться нарядом раньше, чем предполагала Амаранта. Выдвинув ящик комода, развернув сначала бумагу, а затем холст, она увидела, что все платье, кружево фаты и даже венок из флердоранжа изъедены молью. Хотя она была уверена, что положила в сверток две горсти нафталиновых шариков, беда так смахивала на несчастный случай, что она не решилась обвинить Амаранту. До свадьбы оставалось менее месяца, но Ампаро Москоте обещала сшить новый наряд за неделю. У Амаранты чуть не подкосились ноги, когда в один пасмурный полдень Ампаро внесла в дом пенное облако кружев для последней примерки платья. Амаранта лишилась дара речи, и струйка холодного пота поползла по ложбинке позвоночника. Многие месяцы она дрожала от страха в ожидании рокового часа, ибо твердо знала: если не удастся поставить непреодолимую препону на пути свадьбы Ребеки и будет исчерпана вся ее изобретательность, то в последний момент она найдет в себе силы отравить Ребеку. В этот день, когда Ребека млела от жары в атласном панцире, который Ампаро Москоте закрепляла на ней с помощью тысячи булавок и с превеликим терпением, Амаранта успела не раз испортить вышивку и уколоть палец иглой, но с ужасающим спокойствием установила срок — последняя пятница до свадьбы и способ — добрая доза морфия в чашку кофе.
Но тут сама собой возникла преграда, внезапная и неотвратимая, и снова отодвинула бракосочетание на неопределенное время. За неделю до свадьбы маленькая Ремедиос проснулась в полночь, обливаясь горячей жижей, которая клокотала внутри нее и которую она срыгивала в страшных конвульсиях, а через три дня она погибла, отравленная собственной кровью и с двумя близнецами, заблудившимися в ее чреве. Амаранта чуть не умерла от угрызений совести. Ведь она пылко просила Бога сотворить нечто страшное, чтобы не надо было убивать Ребеку, и теперь чувствовала себя виноватой в смерти Ремедиос. Нет, не о такой препоне она молила. Ремедиос впорхнула в дом, как дуновение радости. Она устроилась с мужем в комнате рядом с мастерской, где поселились также куклы и игрушки ее вчерашнего детства, а ее восторженное жизнелюбие вырывалось из четырех стен спальни и, как пышущий здоровьем и радостью ветерок, неслось по галерее с бегониями. Она пела с самой зари. Одна она отваживалась вмешиваться в ссоры Ребеки и Амаранты. Она взяла на себя тяжкий труд ухаживать за Хосе Аркадио Буэндией. Приносила еду, помогала ему отправлять ежедневные надобности, мыла его мочалкой с мылом, вычесывала вшей и гнид из бороды и волос на голове, следила за навесом, накрывая пальмовые листья брезентом в дни бурь и дождей. В последние месяцы она уже могла обмениваться с ним фразами на примитивной латыни. Когда родился сын Аурелиано от Пилар Тернеры и был принят в семью, крещен в отчем доме и наречен Аурелиано Хосе, Ремедиос решила, что он будет ее старшим сыном. Сила ее материнского инстинкта приводила Урсулу в изумление. Аурелиано, со своей стороны, обрел в жене смысл жизни, ради которого стоило жить. Все дни напролет он работал в мастерской, а Ремедиос носила ему туда по утрам черный кофе. Каждый вечер они навещали семейство Москоте. Аурелиано с тестем без конца играли в домино, Ремедиос болтала с сестрами о пустяках или разговаривала с матерью о делах хозяйственных. Родственная связь с семьей Буэндия укрепила в городке авторитет дона Аполинара Москоте. Во время частых посещений главного города провинции он добился того, что власти построили школу и поручили преподавание Аркадио, который унаследовал склонность своего деда к поучениям и наставлениям.
Дон Аполинар сумел убедить большинство жителей покрасить дома в синий цвет ко дню национальной независимости{53}. Велел, по ходатайству падре Никанора, перенести заведение Катарины на окраинную улицу и ликвидировал немало злачных мест в центре городка. Однажды он привез с собой из столицы шестерых полицейских с ружьями и возложил на них обязанность следить за порядком, и никто даже не вспомнил о его стародавнем обете не держать в Макондо вооруженную стражу. Аурелиано нравилась домовитость тестя. «Ты станешь таким же дородным, как он», — говорили ему друзья. Но от сидячего образа жизни у него лишь рельефнее обозначились скулы, а пламя в глазах разгорелось ярче, но его вес не увеличился и не изменилась его рассудительная натура, хотя твердая линия плотно сжатых губ говорила о долгих одиноких раздумьях и непреклонной решимости. Любовь, которую он и его супруга сумели пробудить к себе в обеих семьях, была такой сильной, что даже Ребека и Амаранта временно прекратили перебранки, когда Ремедиос объявила, что ждет ребенка, и принялись вязать приданое — из голубой шерсти, если будет мальчик, и из розовой шерсти, если родится девочка. Она была последней в ряду тех, о ком вспомнил Аркадио несколько лет спустя, стоя у стены перед расстрелом.
Урсула соблюдала траур, держа на запоре и окна и двери: никто не смел ни входить и ни выходить из дому, кроме как по безотлагательным делам; она запретила громко говорить в течение года и установила дагерротип Ремедиос на том месте, где стоял гроб во время бдения, прикрыла угол снимка черной лентой и зажгла пред ним вечную лампадку. Будущие поколения, всегда поддерживавшие этот огонек, с недоумением взирали на девочку в плиссированных юбках, белых башмачках и с муслиновым бантом на волосах, которая в представлении потомков никак не вязалась с каноническим образом прабабушки. Амаранта взяла на себя заботу об Аурелиано Хосе. Она видела в нем сына, который скрасит ей одиночество и избавит от проклятого морфия, который ее безрассудная мольба бросила в кофе Ремедиос. По вечерам в дом на цыпочках входил Пьетро Креспи с черной лентой на шляпе, чтобы нанести молчаливый визит так называемой невесте, от которой, казалось, скоро останется одно имя в черном платье с длинными, до пальцев, рукавами. Сама мысль о назначении нового дня свадьбы представлялась такой кощунственной, что помолвка стала неким обычным состоянием, всем надоевшей любовью, которой уже никто не интересовался, будто влюбленные, когда-то нарочно гасившие лампы, чтобы целоваться во мгле, были отданы на откуп смерти. Потеряв всякую надежду, совершенно пав духом, Ребека снова стала есть землю.
Неожиданно — когда траур длился уже так долго, что возобновились обычные сборища вышивальщиц крестиком, — кто-то в два часа дня среди жаркой мертвенной тишины с такой силой двинул с улицы в дверь, что в доме задрожали стены. Амаранта с подругами в галерее, Ребека, сосавшая палец в спальне, Урсула на кухне, Аурелиано в мастерской и даже Хосе Аркадио Буэндия под своим одиноким каштаном подумали, что дом содрогнулся от подземного толчка. Вошел диковинный человек. Его квадратные плечи едва протиснулись в дверь. На бычьей шее болтался образок святой Девы Ремедиос, руки и грудь были сплошь изукрашены странной татуировкой, а правое запястье схвачено широким медным браслетом. Кожа, дубленная всеми ветрами, волосы, короткие и жесткие, как грива у мула, мощные челюсти и грустный взгляд. На нем был пояс вдвое толще лошадиной подпруги и кованные железом ботфорты со шпорами, а его вторжение в дом очень походило на начало землетрясения. Он пересек прихожую и гостиную, таща на плече потрепанные сумы, и громыханьем шагов потряс до основания галерею с бегониями, где Амаранта и ее подруги застыли с иглами в поднятых руках. «Здрасьте», — сказал он им устало, бросил сумы на рабочий стол и пошел дальше, в глубь дома. «Здрасьте», — сказал он испуганной Ребеке, проходя мимо двери ее спальни. «Здрасьте», — сказал он Аурелиано, который всеми пятью чувствами был погружен в ювелирную работу. Человек нигде не останавливался. Шел прямо на кухню и там, в конце пути, который начался на другом конце света, впервые остановился. «Здрасьте», — сказал он. Урсула на долю секунды замерла с растопыренными пальцами, взглянула ему в глаза, вскрикнула и повисла у него на шее, охая и плача от радости. Это был Хосе Аркадио. Он вернулся с тем, с чем ушел, Урсуле даже пришлось дать ему два песо расплатиться за лошадь.
Его речь была нашпигована словами из жаргона моряков. У него спросили, где он побывал, он кратко ответил: «Да там». Повесил гамак в отведенной ему комнате и проспал три дня подряд. Потом проснулся, съел шестнадцать крутых яиц и прямо направился к заведению Катарины, где его исполинская фигура вызвала у женщин паническое любопытство. Он заказал музыку и спиртное на всех. Поспорил, что пятерым мужчинам не под силу согнуть ему руку. «Не сладить, — согласились они, убедившись, что рука не поддается. — У него колдовской браслет». Катарина, видевшая в силовых трюках один обман, поспорила на двенадцать песо, что он не сдвинет с места стойку. Хосе Аркадио оторвал стойку от пола, поднял над головой и вышвырнул на улицу. Одиннадцать человек едва втащили ее обратно. В разгар вечеринки он положил на стойку свою потрясающую мужскую принадлежность, сплошь покрытую татуировкой — плотной вязью красных и синих автографов на разных языках. Женщин, у которых глаза разгорелись от вожделения, он спросил, кто из них может дать кучу денег? Только у одной нашлось больше, чем у других: двадцать песо. Тогда он предложил женщинам разыграть его в лотерею и каждой внести по десять песо в качестве ставки. Это была безумная цена, потому что самая расхожая женщина зарабатывала восемь песо за целую ночь, но все согласились. Они написали свои имена на четырнадцати бумажках, бросили их в шляпу и затем вытаскивали по одной бумажке. Когда в шляпе осталось две записки, были оглашены означенные в них имена.
— Пусть обе накинут еще по пять песо, — предложил Хосе Аркадио, — и я ублажу обеих.
Этим он жил. До того сумел шестьдесят пять раз обернуться вокруг земли, завербовавшись в команду морских бродяг. Женщины, переспавшие с ним той ночью в заведении Катарины, втащили его нагим в танцевальную залу, чтобы все видели, что у него на теле нет живого местечка без татуировки, ни сзади, ни спереди, от шеи и до самых пят. Он не очень старался войти в семью. Днем спал, а по ночам прирабатывал в веселых домах, пуская в ход свою силищу. В редких случаях, когда Урсуле удавалось посадить его за стол, он завладевал всеобщим вниманием, особенно когда рассказывал о своих приключениях в дальних странах. Как-то, после кораблекрушения, ему пришлось две недели дрейфовать на плоту в Японском море и питаться мясом умершего от солнечного удара товарища, чье мясо, просоленное и пересоленное волнами и провяленное под солнцем, было жестким, но сладким на вкус. Однажды в Бенгальском заливе в жаркий полуденный час его корабль пришиб морского дракона, в чьем брюхе люди нашли шлем, пряжки и оружие крестоносца. В Карибском море он видел призрак пиратского брига Виктора Юга{54} с парусами, истрепанными ветром смерти, с мачтами, источенными морскими тараканами, обреченного на то, чтобы сбиваться с курса и никогда не дойти до Гваделупы. Урсула плакала за столом, будто читала письма, которые так и не попали домой, где Хосе Аркадио повествовал о своих подвигах и злоключениях. «А дома-то столько места, сынок, — всхлипывала она. — И столько еды кидаем свиньям!» Но она никак не могла свыкнуться с мыслью, что мальчик, ушедший с цыганами, стал вот этим неотесанным верзилой, который за обедом съедает полпоросенка и от кишечных выхлопов которого вянут цветы. Нечто подобное испытывали и остальные домочадцы. Амаранта не могла скрыть отвращения, которое у нее вызывало его смачное рыгание за столом. Аркадио, не знавший и не узнавший тайны своего усыновления, едва успевал отвечать на вопросы, которые задавал ему Хосе Аркадио, стараясь завоевать его симпатию. Аурелиано пытался напомнить брату о временах, когда они спали в одной комнате, старался воскресить былые отношения друзей-сообщников, но Хосе Аркадио начисто о них забыл, потому что морская стихия доверху загрузила его память другими вещами. Одна Ребека была сражена с первой минуты. В тот самый день, когда он прошагал мимо открытой двери ее спальни, ей вдруг подумалось, что Пьетро Креспи — просто кренделек из сладкого теста в сравнении с этим самцом-громовержцем, чье жаркое дыхание накалило весь дом. Она то и дело попадалась ему на глаза. Как-то раз Хосе Аркадио оглядел ее без стеснения с головы до ног и заметил: «Ты — баба хоть куда, сестренка». Ребека совсем потеряла голову. Она опять стала жадно есть землю и известку, как раньше, и сосала палец с таким усердием, что натерла на нем мозоль. Ее рвало зеленой слизью с дохлыми пиявками. Она не спала ночами, дрожа как в лихорадке, борясь с наваждением, ожидая, когда же опять содрогнется дом на рассвете, впуская Хосе Аркадио. Однажды, в часы сьесты, когда все спали, она не выдержала и вошла к нему в комнату. Он не спал, лежал в одних коротких подштанниках на брезентовом гамаке, привязанном к крюкам канатами, которыми швартуют корабли. Ее так поразила эта массивная расписная нагота, что она чуть не отпрянула от порога. «Извините, — стала она оправдываться. — Я не знала, что вы здесь». Но понизила голос, чтобы никто не проснулся. «Иди сюда», — сказал он. Ребека повиновалась. Она прижалась к гамаку, исходя ледяным потом, ощущая схватки в кишках, а Хосе Аркадио поглаживал ей кончиками пальцев щиколотки, потом икры, потом ляжки, приговаривая: «Ох, сестренка, ох, сестренка». Невероятным усилием воли она заставила себя остаться в живых, когда ураганная, но очень целеустремленная сила взметнула ее вверх, подхватив за талию, и тремя зверскими рывками содрала с нее белье, и раздавила ее, как цыпленка. Она едва успела сказать Богу спасибо за то, что родилась, и тут же обезумела от невероятного наслаждения и невыносимой боли, в паркой трясине чавкающего гамака, который впитывал, подобно промокашке, выплески ее крови.
Три дня спустя они сочетались браком на мессе в пять часов вечера. Накануне Хосе Аркадио зашел в магазин Пьетро Креспи. Тот давал урок игры на цитре, но гость и не подумал отозвать его в сторону. «Я женюсь на Ребеке», — сказал Хосе Аркадио. Пьетро Креспи побелел, отдал цитру одному из учеников и сказал, что урок окончен. Когда они остались одни в салоне, полном музыкальных инструментов и заводных игрушек, Пьетро Креспи сказал:
— Она ваша сестра.
— Мне все равно, — сказал Хосе Аркадио.
Пьетро Креспи вытер лоб платком, благоухающим лавандой.
— Это — вопреки природе, — объяснил он, — и, кроме того, запрещено законом. Стыд и срам.
Хосе Аркадио взбесила не столько ученость, сколько бледность Пьетро Креспи.
— На срам я… на стыд — тьфу! И не суйтесь к Ребеке ни с какими расспросами. Вот что я вам скажу.
Его шумная ярость поутихла, когда он заметил слезы в глазах Пьетро Креспи.
— Ладно, — продолжил он примирительно, — если вам очень по вкусу наша семья, остается еще Амаранта.
Падре Никанор объявил в своей воскресной проповеди, что Хосе Аркадио и Ребека — не брат и сестра. Урсула же не могла им простить такого, как она считала, бесстыдного попрания домашних устоев и, когда молодые вернулись из церкви, не пустила их на порог. Для нее они перестали существовать. Им пришлось снять домик рядом с кладбищем и устроить там себе жилье, а гамак Хосе Аркадио служил кроватью. Вечером после свадьбы Ребеку укусил скорпион, забравшийся в ночную туфлю. У нее отнялся язык, но это не помешало им неистово тешиться в медовый месяц. Соседей пугали вопли, будившие весь квартал раз по восемь за ночь и до трех раз после дневной сьесты; люди молили Бога, чтобы такая бешеная страсть не нарушила покой мертвых на кладбище.
Из родных только Аурелиано позаботился о них. Купил им кое-что из мебели и ссужал их деньгами, пока Хосе Аркадио не пришел в себя и не взялся за ум, принявшись возделывать пустырь по соседству с домом. Амаранта, вопреки всему, так и не смогла превозмочь свою ненависть к Ребеке, хотя жизнь возместила ей страдания таким подарком, о котором она и не мечтала. По настоянию Урсулы, которая не знала, чем поправить положение, Пьетро Креспи, как и прежде, обедал по вторникам в доме Буэндии, пережив горе со спокойным достоинством. В знак уважения к семейству он не снял черную ленту со шляпы и утешался тем, что выражал свою глубокую симпатию Урсуле, делая ей разные экзотические подношения — то португальские сардины, то мармелад из турецких роз, а однажды преподнес прелестную шаль из Манилы. Амаранта относилась к нему с нежным вниманием. Угадывала его желания, сдувала пылинки с манжет рубашки и ко дню рождения вышила его инициалы на дюжине носовых платков. Когда она рукодельничала в галерее, он — по вторникам после обеда — развлекал ее разговорами. Для Пьетро Креспи эта девушка, с которой он всегда обращался, как с ребенком, стала открытием. Хотя она не отличалась особой женственностью, ей были присущи и тонкость восприятия, и глубина чувств. В один из вторников, когда никто уже не сомневался в том, что это рано или поздно произойдет, Пьетро Креспи попросил ее выйти за него замуж. Она не оторвала глаз от вышивания. Подождала, пока схлынет жаркая краска с ушей, и постаралась ответить в назидательно-спокойном тоне зрелой женщины.
— Я не возражаю, Креспи, — сказала она, — но нам следует лучше узнать друг друга. В таких делах не стоит торопиться.
Урсула была в растерянности. Хотя она очень уважала Пьетро Креспи, ее терзали сомнения: было ли его решение с точки зрения морали приемлемым или нет, после столь долгой и нашумевшей помолвки с Ребекой. Кончилось тем, что она стала считать помолвку Амаранты просто свершившимся фактом, ибо никто не разделял ее мучений. Аурелиано, который стал хозяином дома, отнюдь не успокоил ее своим загадочным и категоричным суждением:
— Сейчас не время забивать голову свадьбами.
Эти слова, смысл которых Урсула поняла только месяцы спустя, правдиво отражали в тот момент отношение Аурелиано не только к свадьбам, но ко всему, что не касалось войны. Он сам, глядя в дула ружей перед расстрелом, не сможет толком понять, как соединились в неразрывную цепь мелкие, но неотвратимые случайности, которые довели его до беды. Смерть Ремедиос не обернулась таким потрясением, какого он страшился. Скорее вызвала глубокий гневный протест, постепенно растворившийся в тихом и тоскливом чувстве обманутых надежд, которое походило на то, что он испытал, когда решил прожить жизнь без женщины. Он снова ушел с головой в работу, но не оставил привычку играть в домино со своим тестем. В доме, который траур окутал тишиной, ночные беседы крепче сдружили обоих мужчин. «Женись еще раз, Аурелиано, — говорил ему тесть. — У меня шесть дочерей, одна другой лучше». Однажды, в канун выборов, дон Аполинар Москоте вернулся из своей очередной поездки, немало озабоченный политическим положением в стране. Либералы собрались идти войной на консерваторов{55}. Поскольку Аурелиано в те времена смутно представлял себе, чем различаются консерваторы и либералы, тесть просвещал его, словами краткими и вразумительными. Либералы, говорил коррехидор, это масоны, плохие люди, готовые вешать на деревьях священников, позволить гражданский брак и развод, наделить незаконнорожденных такими же правами, как и законных детей, и разорвать страну на куски, объявить ее федерацией, чтобы не было никакой высшей власти. Консерваторы, которые получили власть непосредственно от Бога, напротив, борются за строгий порядок в обществе и за крепкие семейные устои; они всегда были защитниками веры Христовой и единой верховной власти и не намерены позволить, чтобы страну разодрали на автономные части. Исходя из принципа гуманности, — Аурелиано был солидарен с либералами в отношении прав для незаконнорожденных, но не мог понять, зачем надо впадать в такую крайность, как война, из-за вещей, которых нельзя потрогать руками. Он считал совершенно никчемной затею тестя вызвать еще шесть солдат с ружьями под командой сержанта наблюдать за выборами в городке, чуждом всяких политических страстей. Как только солдаты прибыли в Макондо, они тут же стали шнырять по домам и конфисковать охотничьи принадлежности, мачете и даже кухонные ножи, а потом раздали мужчинам старше двадцати одного года голубые бумажки с именами кандидатов от консерваторов и красные бумажки с именами кандидатов от либералов. Накануне выборов, в субботу, дон Аполинар Москоте лично зачитал указ, запрещавший с полуночи и в течение двух последующих суток продавать алкогольные напитки и собираться более чем по трое, если это не члены одной семьи. Выборы прошли без инцидентов. Около восьми утра в воскресенье на площади была установлена деревянная урна, охраняемая шестью солдатами. Голосовали абсолютно свободно, в чем вполне мог убедиться сам Аурелиано, который провел весь день вместе со своим тестем, следя за тем, чтобы никто не проголосовал более одного раза. В четыре часа дня громкая барабанная дробь на площади возвестила об окончании процедуры, и дон Аполинар Москоте опечатал урну бумажкой со своей подписью. В тот же самый вечер, играя в домино с Аурелиано, коррехидор велел сержанту сорвать наклейку и пересчитать голоса. Красных бумажек и голубых оказалось почти поровну, но сержант оставил только десять красных, а вместо остальных положил голубые. Затем урна была снова опечатана бумажкой и поутру отвезена в столицу провинции. «Либералы уж точно пойдут воевать», — сказал Аурелиано. Дон Аполинар не отрывал взгляда от своих фишек. «Если имеешь в виду подмену бюллетеней, не пойдут, — сказал он. — Там оставлено несколько красных, чтобы не дать им повода». Аурелиано понял, как тяжко приходится оппозиции. «Если бы я был либералом, — сказал он, — я пошел бы воевать из-за этого трюка с бумажками». Тесть посмотрел на него поверх очков.
— Эх, Аурелиано, — сказал он, — если бы ты был либералом, то, хоть ты мне зять, не видать бы тебе подмены бюллетеней, как своих ушей.
Городок привели в волнение вовсе не результаты выборов, а то, что солдаты не вернули назад ни ножей, ни ружей. Толпа женщин насела на Аурелиано с просьбой добиться от тестя разрешения получить кухонные ножи. Дон Аполинар Москоте сообщил зятю под строжайшим секретом, что солдаты увезли с собой конфискованное оружие в качестве доказательства того, что либералы готовятся к войне. Аурелиано оторопел от циничного откровения. Он ничего не сказал, но однажды вечером, когда в его присутствии Херинельдо Маркес и Магнифико Висбаль обсуждали с друзьями пропажу кухонных ножей, ему был задан вопрос: ты кто, либерал или консерватор? Аурелиано, не колеблясь, ответил:
— Если надо быть кем-то, я стал бы либералом, — сказал он, — потому что консерваторы — жулики.
На следующий день по настоянию друзей Аурелиано пошел на прием к доктору Алирио Ногере, чтобы тот избавил его якобы от колик в печени. Он даже не знал, в чем истинный смысл этой затеи. Доктор Алирио Ногера приехал в Макондо несколько лет назад с саквояжем таблеток без вкуса и запаха и с врачебным девизом, который звучал настораживающе: «Клин клином вышибай». В действительности он был просто очковтиратель. Невинное обличье безвестного медика маскировало террориста, который высокими ботинками прикрывал на щиколотке шрамы, оставшиеся от кандалов, которые он таскал пять лет. Его схватили во время первой федералистской вылазки, но он сумел бежать на остров Кюрасао{56}, облачившись в ненавистную ему одежду — сутану. К концу своего продолжительного изгнания, взбудораженный волнующими известиями, которые доставляли на Кюрасао беженцы из всех карибских государств, он отплыл оттуда на шхуне контрабандистов и объявился в Риоаче с кучей своих пилюлек, которые были не более чем кусочками сахара-рафинада, и с дипломом Лейпцигского университета{57}, собственноручно им изготовленным. И от разочарования пролил слезы. Весь пыл федералистов, который представлялся беглецам огнем бикфордова шнура, угас вместе с зыбкими предвыборными надеждами. Убитый горем, жаждущий только одного — прибиться к тихой пристани, где можно скоротать годы старости, мнимый гомеопат обосновался в Макондо. И жил там уже несколько лет в маленькой, заваленной пустыми пузырьками комнатушке за счет неизлечимых больных, которые, испробовав все средства, утешались сахарными пилюльками. Его агитаторские таланты дремали, пока представитель власти, дон Аполинар Москоте, был чисто декоративной фигурой. Все свободное время доктора Ногеры уходило на яркие воспоминания и на борьбу с собственной астмой. Близость выборов стала той путеводной нитью, за которую он снова уцепился, чтобы размотать клубок подрывных настроений. Доктор установил контакты с молодыми людьми городка, политически не искушенными, и развернул тайную подстрекательскую кампанию. Многочисленные красные бюллетени, брошенные в урну, — что дон Аполинар Москоте отнес за счет безответственности, свойственной молодым, — составили часть его плана; он погнал своих учеников голосовать, дабы они сами убедились: выборы — сплошной фарс. «Единственно действенный способ борьбы, — говорил он, — насилие». Большинство приятелей Аурелиано вдохновились идеей разрушить консервативный строй, но никто не решался доверить ему свои мечты, и не только из-за родственных связей с коррехидором, а из-за его уклончивости и замкнутости. Кроме того, все знали, что по наущению тестя Аурелиано опустил в ящик голубой бюллетень. Таким образом, лишь простая случайность выявила его истинные политические пристрастия и только чистое любопытство побудило пойти на такую глупую авантюру, как посещение врача с целью пожаловаться на придуманную болезнь. В грязной тесной клетушке, где пахло затхлостью и камфарой, его встретило существо, похожее на замшелую игуану, легкие которой тихо посвистывали при вдохе и выдохе. Ничего не спрашивая, доктор подвел Аурелиано к окну, оттянул ему нижнее веко и стал внимательно рассматривать. «Не тут, — сказал Аурелиано, как его научили. Нажал кончиками пальцев на печень и добавил: — Вот здесь. Так болит, что я ночи не сплю». Тогда доктор Ногера занавесил окно — мол, слишком жарит солнце — и простыми словами объяснил, почему долг всех патриотов — уничтожить всех консерваторов. В течение нескольких дней Аурелиано носил в кармане флакончик. Каждые два часа открывал пробку, вытряхивал на ладонь три пилюли, кидал их на язык и медленно сосал. Дон Аполинар Москоте подсмеивался над его верой в гомеопатию, но зато заговорщики видели, что это свой человек. Почти все взрослые отпрыски основателей Макондо впутались в это дело, хотя никто из них не знал, какова конкретная цель заговора, который их сплотил. Однако, когда доктор открыл эту тайну Аурелиано, тот сразу поставил крест на своем участии. Хотя он был убежден в необходимости быстрейшим образом покончить с режимом консерваторов, план действий его ужаснул. Доктор Ногера был фанатичным сторонником индивидуального террора. Его стратегия сводилась к такой организации отдельных покушений, чтобы в итоге нанести единый мощный удар государственного масштаба и разом убрать всех правительственных чиновников вместе с их семьями, а главное — прихлопнуть детей, вырвать консерваторов с корнями. Дон Аполинар Москоте, его супруга и шесть их дочерей, конечно, значились в списках.
— Вы не либерал и либералом от вас не пахнет, — сказал Аурелиано ровным голосом. — Вы обыкновенный душегуб.
— В таком случае, — ответил так же спокойно доктор, — возврати мне флакончик. Он тебе больше не нужен.
Лишь спустя шесть месяцев Аурелиано узнал, что доктор признал его абсолютно недееспособной личностью, безнадежно сентиментальным человеком, подверженным меланхолии и отрицающим коллективные мероприятия. За ним стали следить, боясь, что он донесет. Аурелиано успокоил приятелей: он не обронит ни слова, но в ту ночь, когда они придут убивать семью Москоте, он будет защищать дом до последней капли крови. Его решимость была столь впечатляюща, что всю операцию отодвинули на неопределенный срок. Именно в эти дни Урсула спросила у него совета относительно брака Пьетро Креспи и Амаранты, а он ответил, что не время об этом думать. Всю неделю он носил за пазухой старинный пистолет. Охранял своих друзей. После обеда заходил на чашку кофе к Хосе Аркадио и Ребеке, которые взялись за устройство своего жилья, а с семи вечера играл в домино с тестем. В обеденный час Аурелиано беседовал с Аркадио, ныне уже здоровенным парнем, которого все сильнее одолевали воинственные настроения и думы о войне. В школе, где у Аркадио наряду с едва ли не младенцами были ученики старше его по возрасту, парень подхватил лихорадку либерализма. Говорил о том, что надо расстрелять падре Никанора, а храм переделать в школу и провозгласить свободную любовь. Аурелиано старался умерить его энтузиазм. Советовал быть осторожнее и благоразумнее. Аркадио оставался глух к его здравомыслию и всем доводам, а на людях упрекнул в слабости характера. Аурелиано выжидал. Наконец, в начале декабря, взволнованная Урсула ворвалась в мастерскую:
— Война! Война!
В действительности война разразилась уже три месяца назад. Вся страна находилась на военном положении. Единственный человек, об этом знавший, был дон Аполинар Москоте, но он ничего не говорил даже собственной жене, пока не прибыла в Макондо военная часть, имевшая приказ с ходу захватить городок. Солдаты вошли бесшумно, на рассвете, с двумя легкими пушками, которые тащили мулы, и школа была превращена в казарму. В шесть вечера ввели комендантский час. На сей раз обыск был более суров, чем раньше, и из каждого дома вынесли даже лопаты, мотыги и тяпки. Выволокли доктора Ногеру, прикрутили на площади к дереву и расстреляли без объявления приговора. Падре Никанор попытался было усмирить военных чудом левитации, но один из солдат приземлил его ударом приклада. Либералистские страсти быстро улеглись при безмолвном терроре. Аурелиано, бледный, непроницаемый, продолжал играть в домино со своим тестем. Он понимал, что, несмотря на свой нынешний чин главы и коменданта городка, дон Аполинар Москоте опять стал властью чисто номинальной. Решения принимал войсковой капитан, который каждое утро взимал налог, специально введенный для защиты общественного порядка. Четверо солдат под его началом силой отняли одну женщину, укушенную бешеной собакой, у членов ее семьи и умертвили прикладами тут же на улице. Однажды в воскресенье, спустя две недели со дня оккупации, Аурелиано зашел к Херинельдо Маркесу и с обычной невозмутимостью попросил чашку кофе без сахара. Когда они остались на кухне одни, Аурелиано заговорил таким властным тоном, какого никто не ожидал. «Собирай ребят, — сказал он. — Пойдем воевать». Херинельдо Маркес подумал, что ослышался.
— Где мы возьмем оружие? — спросил он.
— У них, — ответил Аурелиано.
Во вторник ночью, после отчаянно смелой вылазки двадцати человек моложе тридцати лет под началом Аурелиано Буэндии, вооруженных столовыми ножами и железными заточками, гарнизон был разгромлен, нападавшие захватили оружие и расстреляли в патио капитана и четырех солдат, убивших женщину.
В эту же ночь, под грохот ружейных залпов расстрельной команды, юный Аркадио был назначен главой и комендантом города. Женатые мятежники едва успели проститься со своими супругами, которых оставляли на произвол судьбы. Они ушли на заре под радостные крики избавленных от террора горожан, чтобы примкнуть к войскам революционного генерала Викторио Медины, который, по последним сведениям, шел к Манауре. Перед тем как уйти, Аурелиано вытащил дона Аполинара Москоте из шкафа. «Не надо волноваться, тесть, — сказал он ему. — Новая власть гарантирует, под честное слово, личную безопасность вам и вашей семье». Дон Аполинар Москоте с трудом узнал в этом заговорщике с винтовкой за плечами и в высоких сапогах того, кто приходил к нему играть в домино до девяти вечера.
— Это идиотство, Аурелиано, — воскликнул он.
— Вовсе не идиотство, — отвечал Аурелиано. — Это — война. И больше не называйте меня Аурелиано. Я теперь — полковник Аурелиано Буэндия.
***
Полковник Аурелиано Буэндия поднял тридцать два вооруженных мятежа, и все они были подавлены. У него было семнадцать сыновей от семнадцати разных женщин, и всех их порешили — друг за другом — в одну ночь, еще до того как старшему исполнилось тридцать пять. Он сумел избежать четырнадцати покушений на свою жизнь, семидесяти трех засад и расстрела. Остался в живых после такой дозы стрихнина в кофе, которая вполне могла убить лошадь. Отказался от ордена Особых Заслуг, пожалованного ему президентом Республики. Стал верховным главнокомандующим революционными силами — взяв в руки суд и власть во всей стране до самых ее окраин — и человеком, наводящим страх на правительство, но он никогда не позволял себя фотографировать. Отверг пожизненную пенсию, назначенную ему после войны, и до преклонных лет жил за счет своих золотых рыбок, которых делал в своей мастерской в Макондо. Хотя он всегда сам вел солдат в бой, свое единственное ранение он нанес себе сам после подписания Неерландской капитуляции{58}, которая положила конец почти двадцатилетней гражданской войне. Он разрядил себе в грудь пистолет, но пуля прошла навылет, не задев ни одной жизненно важной артерии. Единственное, что от всего этого осталось, была улица в Макондо, носившая его имя. Однако, как он признался за несколько лет до своей естественной кончины, ему об этом и не мечталось тем утром, когда он уходил со своими двадцатью парнями на соединение с силами генерала Викторио Медины.
— На тебя оставляем Макондо, — коротко сказал он Аркадио перед уходом. — Оставляем город в полном порядке, постарайся, чтобы он стал еще краше.
Аркадио на свой лад истолковал пожелание. Он облачился в придуманный им самим мундир с маршальскими галунами и эполетами, увиденный в какой-то книге Мелькиадеса, и подвесил на пояс саблю с золотыми кистями, взятую у расстрелянного капитана. При входе в городок поставил две пушки, обрядил в военную форму своих бывших учеников, взбудораженных зажигательными призывами учителя, дал им оружие и отправил шагать по улицам, чтобы пришлый люд думал, будто город укреплен на славу. Это был обоюдоострый маневр, ибо, когда правительство, не решавшееся подступиться к Макондо месяцев десять, наконец на это пошло, городок был атакован столь несоразмерно большими силами, что со всяким сопротивлением было покончено за полчаса. С первого же дня своего правления Аркадио проявил пристрастие к декретам. Он оглашал до четырех декретов в день, касающихся всего, что взбредало ему в голову. Ввел обязательную воинскую повинность с восемнадцати лет, объявил общественным достоянием всех животных, бродящих по улицам после шести вечера, и обязал всех престарелых мужчин носить красную повязку на руке. Посадил падре Никанора под домашний арест, грозя расстрелом, и разрешил ему служить мессы и звонить в колокола лишь по случаю побед либералов. Дабы все убедились, что с ним шутки плохи, Аркадио приказал расстрельной команде выйти на площадь и упражняться в стрельбе по огородному пугалу. Сначала этого никто не принял всерьез. В конце концов, солдатики были теми же школярами, играющими во взрослых. Но однажды вечером, когда Аркадио входил в заведение Катарины, трубач из ансамбля приветствовал его трубным гласом, что вызвало всеобщее веселье, и он велел расстрелять музыканта за неуважение власти. Тех, кто протестовал, посадил на хлеб и воду, а ноги защемил колодой-сепо{59}, которую установили в одной из школьных комнат. «Ты — убийца! — кричала Урсула всякий раз, когда узнавала о его тиранствах. — Если Аурелиано об этом услышит, он тебя на месте расстреляет, и я буду только рада». Но ничего не помогало. Аркадио продолжал закручивать гайки с необъяснимой лютостью и превратился в самого жестокого правителя из тех, кто управлял Макондо. «Пусть теперь почувствуют разницу, — говорил при случае дон Аполинар. — Вот он, либеральный рай». Аркадио про это донесли. Во главе патруля он ворвался в дом, расколотил мебель, отхлестал дочерей и уволок с собой дона Аполинара Москоте. Когда Урсула, крича на весь город от гнева и позора, потрясая просмоленной плетью, ворвалась во двор казармы, Аркадио уже сам, лично готовился скомандовать «пли!» расстрельной команде.
— Только посмей, приблудок! — бросилась она к нему.
И прежде чем Аркадио опомнился, на него обрушился удар плети. «Только посмей, убийца! — вопила Урсула. — Тогда и меня прикончи, сукин ты сын! Не знаю куда деваться со стыда — вырастила такого зверя!» Плеть свистела со страшной силой, удары загнали Аркадио в дальний угол двора, где он улиткой втянулся в мундир. Потерявший сознание дон Аполинар Москоте был привязан к тому столбу, где раньше висело огородное пугало, разметанное вдрызг на учебных стрельбах. Мальчишки из расстрельной команды дали тягу, боясь, что Урсула выместит на них остаток ярости. Но она даже не оглянулась. Бросила Аркадио в его исполосованном мундире, рычащего от боли и бешенства, и отвязала дона Аполинара Москоте, чтобы отправить его домой. Перед уходом из казармы Урсула высвободила всех арестантов из колоды-сепо.
С этого дня она командовала в городке. Снова ввела воскресные мессы, сняла с пожилых людей красные нарукавные повязки и отменила драконовские декреты. Но, невзирая на силу духа, Урсула оплакивала свою несчастную судьбу. Она чувствовала себя такой одинокой, что готова была довольствоваться обществом супруга, забытого под каштаном. «Вот с чем мы остались, — говорила она ему, а июньские ливни грозили обрушить пальмовый навес. — Дом опустел, сыновья наши рассеялись по белу свету, и мы с тобой опять одни, как вначале». Хосе Аркадио Буэндия, опустившийся на дно безумия, был глух к ее стенаниям. На первой стадии своего помешательства он что-то бубнил по-латыни, извещая об отправлении надобностей. В короткие светлые промежутки, когда Амаранта приносила ему еду, он делился с ней своими душевными муками и покорно давал ставить себе пиявки и горчичники. Но в ту пору, когда Урсула приходила к нему жаловаться на судьбу, он уже утратил всякое чувство реальности. Она мыла его по частям на скамеечке и рассказывала о делах семейных. «Аурелиано ушел воевать, прошло уже больше четырех месяцев, а мы ничего о нем не знаем, — говорила она ему, растирая спину намыленной мочалкой. — Хосе Аркадио вернулся, стал здоровенным парнем, перерос тебя на голову и весь расшит узорами в крестик, только стыда нам не обобраться». Ей показалось, однако, что плохие новости наводят тоску на мужа. И тогда принялась морочить ему голову. «Да ты не слушай мою болтовню, — говорила она, присыпая золой его экскременты и собирая их на лопату. — Богу было угодно, чтобы Хосе Аркадио и Ребека поженились, и теперь они очень счастливы». Урсула врала с таким вдохновением, что сама стала утешаться собственными выдумками. «Аркадио теперь — мужчина разумный, — говорила она, — и очень смелый, и вообще очень видный в своем мундире и при большой сабле». По существу, ее слова адресовались покойнику, ибо Хосе Аркадио Буэндия уже был по ту сторону земных забот. Но она продолжала говорить. Он выглядел таким беспомощным, таким ко всему безразличным, что ей захотелось снять с него веревку. Но он не двинулся с места. Так и оставался на скамеечке под солнцем и дождем, словно привязь вообще ничего не значила и неизвестная сила, не сравнимая ни с какими видимыми путами, приковывала его к каштану. В августе, когда зима превращается в вечность{60}, Урсула смогла наконец сообщить ему нечто правдоподобное.
— Слышь-ка, на нас так и валится счастье, — сказала она ему. — Этот итальянец с пианолой и Амаранта скоро поженятся.
В самом деле, дружба Амаранты и Пьетро Креспи весьма окрепла, чему способствовала снисходительность Урсулы, которая на сей раз не сочла необходимым сторожить их свидания. Это была сумеречная помолвка. Итальянец приходил на закате дня, с гарденией в петлице, и переводил Амаранте сонеты Петрарки. Они сидели в галерее, пропитанной ароматом роз и душицы, он читал, а она плела кружево, и оба не проявляли ни малейшего интереса к исходу далеких сражений и сообщениям с мест боев, и лишь москиты вынуждали их искать спасения в зале. Чувствительность Амаранты, ее неназойливая, но обволакивающая нежность оплетали жениха невидимой паутиной, которую он осязал и старался прорвать своими бледными, без колец, пальцами и удалиться из дома ровно в восемь. Они составили прелестный альбом почтовых открыток, которые Пьетро Креспи получал из Италии. Каких тут только не было влюбленных пар на лоне природы среди виньеток из пробитых стрелами сердец и золоченых лент в клювах голубков. «Я узнаю этот парк во Флоренции, — говорил Пьетро Креспи, в который раз перебирая открытки. — Только протянешь руку с крошками, а птички тут как тут». Иногда при виде легкого акварельного наброска Венеции ностальгия обращала в тонкое цветочное благоухание тошнотворный запах тины и моллюсков, гниющих в канале. Амаранта вздыхала, смеялась и мечтала о второй родине с прекрасными женщинами и мужчинами, которые лепечут по-детски, и о древних городах, от былого величия которых остались только коты, бродящие среди развалин. Переплыв океан в поисках счастья, приняв за счастье страсть, которую будили похотливые руки Ребеки, Пьетро Креспи нашел любовь. Любовь принесла с собой благоденствие. Его магазин занимал в ту пору почти целый квартал и стал источником фантазии, где были и флорентийские колокола в миниатюре, отмечавшие ход часов своим перезвоном, и музыкальные шкатулки из Сорренто, и китайские пудреницы, игравшие при открытой крышке мелодию из пяти нот, и все музыкальные инструменты, какие только можно себе представить, и все заводные игрушки, какие можно придумать. Бруно Креспи, его младший брат, управлял магазином, потому что не имел слуха для работы в музыкальной школе. Благодаря братьям Креспи Турецкая улица со своей ослепительной выставкой потешных штуковин превратилась в аллею душевного отдохновения, где забывали о тиранстве Аркадио и далеком кошмаре войны. Когда Урсула распорядилась о возобновлении церковной службы, Пьетро Креспи подарил храму немецкую фисгармонию, создал детский хор и разучил с ним церковные песнопения, которые заметно украсили мрачноватые мессы падре Никанора. Никто не сомневался, что Амаранта будет счастливой супругой. Не торопясь с выражением своих чувств, подчиняясь законам естественного влечения сердец, жених и невеста подошли к такой черте, когда оставалось лишь назначить дату свадьбы. Никаких препятствий не предвиделось. Урсула втайне винила себя за то, что бесконечными отсрочками изломала жизнь Ребеки, и не собиралась снова мучить себя угрызениями совести. Строгий траур по Ремедиос отошел на второй план из-за военной смуты, ухода Аурелиано, тиранства Аркадио и изгнания Хосе Аркадио и Ребеки. В ожидании неминуемой свадьбы Пьетро Креспи предложил, чтобы Аурелиано Хосе, к которому он питал почти отцовскую любовь, считался бы его старшим сыном. Все заставляло полагать, что Амаранту ждет безоблачное счастье. Но, в противоположность Ребеке, она не проявляла нетерпения. С таким же упорством, с каким она прокладывала мережки на скатертях, плела великолепную тесьму и вышивала крестиком павлинов, она ждала, когда Пьетро Креспи уступит велению своего сердца. Этот час настал с приходом грозных октябрьских ливней. Пьетро Креспи снял корзиночку с вышиванием у Амаранты с колен и схватил ее за руку. «Я больше не в силах ждать, — сказал он. — Мы поженимся в следующем месяце». Амаранта не шелохнулась, ощутив прикосновение его ледяных ладоней. Выдернула стиснутые пальцы — словно зверек выпрыгнул из клетки — и снова принялась за работу.
— Не глупи, Креспи, — усмехнулась она. — Лучше умереть, чем выйти за тебя.
Пьетро Креспи потерял всякое самообладание. Лил слезы без стеснения, заламывал руки в отчаянии, но изменить ее решение не сумел. «Не теряй времени, — сквозь зубы процедила Амаранта. — Если ты действительно меня любишь, забудь дорогу в наш дом». Урсула со стыда чуть умом не тронулась. Пьетро Креспи в мольбах едва душу не вывернул наизнанку. Он дошел до крайней степени унижения. Плакал весь вечер в подол Урсулы, которая была готова на многое, лишь бы его утешить. Люди видели, как дождливыми ночами ходит он возле дома под шелковым зонтиком, стараясь углядеть свет в спальне Амаранты. Никогда он так элегантно не одевался, как в эту пору. Его благородная голова римского императора-мученика словно украсилась ореолом величия. Он донимал подруг Амаранты, приходивших к ней в галерею вышивать, просьбами о помощи. Он забросил дела. Проводил все дни в задней комнате магазина, сочиняя душещипательные послания, которыми — вместе с сухими цветочными лепестками и мертвыми бабочками — засыпал Амаранту и которые она возвращала, не раскрывая. Он запирал двери и часами играл на цитре. Однажды ночью он запел. Макондо проснулся и впал в оцепенение, завороженный звуками цитры, рожденными наверняка в этом мире, и голосом, которому по силе любви, конечно, не было равных на всей земле. И Пьетро Креспи увидел свет в окнах всего городка, кроме окна Амаранты. Второго ноября, в день поминовения усопших, его брат открыл магазин и остолбенел: все лампы были зажжены, все музыкальные шкатулки играли, все часы били в неурочный час, а среди этого дикого концерта, упав головой на стол, сидел Пьетро Креспи с перерезанными бритвой венами на руках, опущенных в таз с росным ладаном.
Урсула распорядилась совершить обряд бдения в ее доме. Падре Никанор отказался читать заупокойную и хоронить самоубийцу в святой земле. Урсула не сдалась. «Как и почему — ни вам, ни мне не понять, но этот человек — святой, — сказала она. — И я похороню его, даже против вашей воли, рядом с могилой Мелькиадеса». Так она и сделала, заручившись поддержкой городка и устроив великолепные похороны. Амаранта не выходила из спальни. Лежа в постели, она слышала плач Урсулы, шаги и ропот людей, толпившихся в доме, вопли плакальщиц, а потом — глубокую тишину, пахнувшую растоптанными цветами. Еще долгое время ей чудился в сумерках лавандовый аромат Пьетро Креспи, но она нашла в себе силы не поддаться галлюцинации. Урсула не замечала дочь. Даже не подняла глаз, когда однажды днем Амаранта пришла на кухню и положила руку на угли в печи и держала, пока боль стала такой, что уже ничего не чувствовалось, кроме тошнотворного запаха паленого мяса. Таково «ослиное лекарство» от угрызений совести. Несколько дней она ходила по дому, держа руку в чаше с яичным белком, а когда ожоги зажили, казалось, что яичный белок исцелил и ее сердечные раны. Единственный неизгладимый след, который оставила трагедия, была черная креповая повязка, которую она надела на обожженную руку и носила до самой смерти.
Аркадио совершил акт высокой гуманности, объявив специальным декретом всеобщий траур по случаю смерти Пьетро Креспи. Урсула восприняла это как возвращение заблудшей овцы. Но она ошиблась. Аркадио был потерян не с той поры, как надел военный мундир, а в начале начал. Она полагала, что воспитывает его, как сына, как Ребеку, не балуя и не обделяя. Тем не менее Аркадио оставался одиноким ребенком, по-своему переживавшим и поветрие бессонницы, и лихорадочную деятельность Урсулы, и бредовые затеи Хосе Аркадио Буэндии, и затворничество Аурелиано, и соперничество — не на жизнь, а на смерть — Амаранты с Ребекой. Аурелиано научил его читать и писать между делом и мимоходом, как чужой человек. Правда, дарил ему свою одежду, которую латала Виситасьон, ибо вещи были сильно поношены. Аркадио страдал из-за больших не по размеру ботинок, из-за потрепанных штанов, из-за своей широкой женской задницы. Ни с кем он не разговаривал так свободно, как с Виситасьон и Катауре на их языке. Мелькиадес был единственным, кто серьезно им занимался, читал ему свои непонятные тексты и учил искусству дагерротипии. Никто бы не поверил, как много слез Аркадио пролил после смерти старого цыгана и с каким отчаянием надеялся оживить его, безуспешно ища рецепт в бумагах старика. Школа, где его слушались и уважали, а затем власть с ее беспрекословными декретами и с ее достославным мундиром освободили Аркадио от груза прежних печалей. Однажды ночью в заведении Катарины кто-то осмелился сказать ему: «Ты недостоин фамилии, которую носишь». Вопреки всем ожиданиям, Аркадио не отдал приказа о расстреле.
— Честь и хвала моей семье, — сказал он. — Но я не Буэндия.
Те, кто знал тайну его усыновления, подумали, услышав ответ, что он в курсе событий, но на самом деле он до конца остался в неведении. К Пилар Тернере, своей матери, от присутствия которой в темной комнате с дагерротипами кровь бросалась ему в голову, он испытывал такое неодолимое влечение, какое к ней сначала испытывал Хосе Аркадио, а затем и Аурелиано. Хотя она утратила свое былое очарование и свой искрометный смех, он ее искал и находил по легкому запаху гари. Незадолго до войны, в полдень, когда она позже обычного пришла в школу за своим младшим сыном, Аркадио поджидал ее там в комнате, где обычно отдыхал в час сьесты и где потом поставил колоду-сепо. Пока мальчик играл в патио, он ждал ее в гамаке, дрожа от желания, зная, что Пилар Тернера непременно должна пройти мимо. Она вошла. Аркадио схватил ее за руку и попытался втащить в гамак. «Нет, не могу, не могу, — говорила в страхе Пилар Тернера. — Поверь, я очень хотела бы доставить тебе удовольствие, но — Бог свидетель, я не могу». Аркадио сгреб ее за талию своими мощными, как у всех Буэндия, руками, и от прикосновения к ней свет перед ним померк. «Не прикидывайся святошей, — сказал он. — Все знают, что ты потаскуха». Пилар подавила тошноту, которую в ней самой вызывала ее презренная доля.
— Дети увидят, — пробормотала она. — Лучше оставь дверь открытой сегодня ночью.
Аркадио ждал ее той ночью в гамаке, дрожа как в ознобе. Ждал, не смыкая глаз, слушая трескотню предутренних безумолчных сверчков и мерные перегуды выпи, и все больше приходил к убеждению, что она его обманула. Вдруг, когда желание перешло в ярость, дверь отворилась.
Спустя несколько месяцев, глядя в дула ружей перед расстрелом, Аркадио снова услышит робкие шаги в школьной комнате и стук невидимых скамеек; различит во тьме плотный абрис тела и ощутит колебание воздуха от ударов сердца, которое было не его сердцем. Он протянул руку и встретил другую руку с двумя кольцами на одном пальце, готовую утонуть в кромешном мраке. Он почувствовал напряжение всех ее жилок, пульс ее несчастья и влажную ладонь с линией жизни, усеченной в основании большого пальца по воле смерти. И тогда он понял, что это не та женщина, которую он ждет, она пахнет не легкой гарью, а цветочным бриолином, и груди — округлые, упругие, с маленькими, как у мужчин, сосками, и вход в лоно — твердый и круглый, как орех, и хаотичные ласки воспламененной невинности. Она была девушкой и носила громоздкое имя: Санта София де ла Пьедад[3]. Пилар Тернера отдала ей пятьдесят песо, половину своих многолетних сбережений, чтобы она сделала то, что требовалось сделать. Аркадио часто видел ее в продуктовой лавочке родителей, но никогда не замечал, потому что у нее был редкий дар появляться лишь в нужный момент. Но с этого дня она кошечкой свернулась в тепле его подмышки. Она приходила в школу в часы сьесты — с позволения родителей, которым Пилар Тернера отдала вторую часть своих сбережений. Позже правительственные войска выгнали любовников из школы, и они предавались любви среди коробок из-под масла и мешков из-под маиса сзади лавочки. К тому времени, когда Аркадио был назначен главой и военным комендантом городка, они уже родили дочь.
Единственными родственниками, которые об этом знали, были Хосе Аркадио и Ребека, с которыми Аркадио водил тогда дружбу, основанную не столько на родстве, сколько на общих интересах. Супружеское ярмо согнуло шею Хосе Аркадио. Жесткий характер Ребеки, ненасытность ее чресел, ее неуемное тщеславие укротили буйный норов супруга, который из лентяя и развратника превратился в большую рабочую скотину. В доме у них были чистота и порядок. Ребека распахивала двери на заре, и ветер с кладбища влетал через двери в патио и белил стены и уплотнял мебель прахом покойников. Охота есть землю, «клуп-клуп» родительских костей, кипение крови возле вялого Пьетро Креспи — все это уже покоилось на чердаке памяти. Целые дни Ребека вышивала у окна, нимало не печалясь о бедствиях войны, а когда глиняная посуда на полке начинала позвякивать, она вставала разогревать обед еще до того, как на пороге появлялись поджарые охотничьи псы и вслед за ними гигант с двустволкой и в сапогах со шпорами, порой тащивший на плече оленя и почти всегда — связку диких уток или кроликов. Однажды, в самом начале своего правления, к ним вдруг нагрянул Аркадио. Они не видели его с тех пор, как ушли из дома, но он держался так дружески и по-свойски, что они предложили ему разделить с ними обед.
Только за кофе Аркадио сообщил о цели своего посещения: к нему поступил донос на Хосе Аркадио. Сообщалось, что последний, распахав сначала свой патио, прихватил и соседние земли, а потом свалил изгороди и разрушил многие ранчо, погнав на них своих быков, и в итоге завладел лучшими наделами в округе. Крестьян, которые еще не разорились, потому что ему не были нужны их земли, он обложил налогом, взимать который приходил каждую субботу с двустволкой и гончими псами. Хосе Аркадио этого не отрицал. Но заявил, что имеет законное право на узурпированные земли, ибо наделы распределял его отец, Хосе Аркадио Буэндия, во времена строительства Макондо, и, как он считал, можно доказать, что отец уже тогда был не в своем уме, ибо раздавал земли, на самом деле принадлежавшие семье. Однако обращения к закону не потребовалось, так как Аркадио не собирался вершить правосудие. Он просто предложил организовать контору по регистрации земельной собственности, чтобы Хосе Аркадио получил официальные бумаги на право вечного владения захваченной землей, с тем условием, что Хосе Аркадио уступит сбор налогов местной власти. Они ударили по рукам. Несколько лет спустя, когда полковник Аурелиано Буэндия проверял земельные книги, он обнаружил, что на имя брата были записаны все земли, тянувшиеся от его патио на холме до самого горизонта, включая кладбище, и что, таким образом, за одиннадцать месяцев своего правления Аркадио поживился не только всякими земельными налогами, но и поборами с горожан за право хоронить покойников в угодьях Хосе Аркадио.
Урсула лишь месяцы спустя узнала о том, что уже знали все, но помалкивали, дабы не причинять ей лишних страданий. Она сама почуяла недоброе. «Аркадио строит себе дом», — сообщила она с наигранной радостью супругу, стараясь влить ему в рот ложку тыквенного сиропа. Но невольно вздохнула: «Не знаю, не нравится мне все это». Позже, когда ей стало известно, что Аркадио не только построил дом, но и обставил его венской мебелью, она утвердилась в своих подозрениях: он растрачивает общественные деньги. «Ты — позор нашей семьи», — крикнула она ему однажды в воскресенье после мессы, увидев, как он в новом доме играет в карты со своими офицерами. Аркадио не взглянул на нее. Только тогда узнала Урсула, что у него есть шестимесячная дочь и что Санта София де ла Пьедад, с которой он живет, не сочетавшись браком, снова беременна. Она решила послать письмо полковнику Аурелиано Буэндии, разыскать его, где бы он ни был, и сообщить о том, что творится в Макондо. Однако события самых ближайших дней не только помешали ей, но даже заставили раскаяться в своих намерениях. Война, которая до сего времени была только словом для обозначения чего-то далекого и туманного, обратилась в драматическую реальность. В конце февраля в Макондо появилась старуха самого жалкого вида с осликом, груженным вениками. Она выглядела такой несчастной, что сторожевой патруль пропустил ее в город без лишних слов, как пропускал бродячих торговцев, часто приходивших сюда из других городов низины. Она направилась прямо в казарму. Аркадио принял ее в бывшей школьной зале, превращенной в своего рода военный склад, где грудились у стен или висели на крюках гамаки, громоздились в углах циновки, валялись на полу винтовки и карабины и даже охотничьи ружья. Старуха распрямила плечи, отдавая честь по-военному, и представилась:
— Полковник Грегорио Стевенсон.
Он принес плохие вести. По его словам, последние очаги сопротивления либералов были подавлены. Полковник Аурелиано Буэндия, который с боями отступал от Риоачи, поручил ему переговорить с Аркадио. Макондо следует сдать без сопротивления, выдвинув одно условие: противник — под честное слово — должен сохранить жизнь либералам и их имущество. Аркадио с жалостью смотрел на этого странного посланца, выглядевшего точь-в-точь как старуха-беженка.
— У вас, конечно, есть какое-нибудь письменное послание ко мне, — сказал он.
— Конечно, — ответил нарочный, — у меня его нет. Нетрудно понять, что при нынешних обстоятельствах нельзя брать с собой ничего такого.
Между тем он вытащил из лифа и положил на стол золотую рыбку. «Думаю, этого достаточно», — сказал он. Аркадио убедился, что это действительно была одна из рыбок, сделанных полковником Аурелиано Буэндией. Но кто-нибудь мог купить ее еще до войны или украсть, и потому рыбка не может служить в качестве пропуска. Гонец для удостоверения личности пошел даже на то, чтобы выдать военную тайну. Он сообщил, что ему поручено добраться до Кюрасао, где надо завербовать беженцев из стран всего Карибского бассейна и приобрести оружие и боеприпасы, чтобы в конце года осуществить вооруженное нападение с моря. Веря в успех высадки, полковник Аурелиано Буэндия полагает, что в данное время нельзя приносить ненужные жертвы. Но Аркадио был непреклонен. Он велел посадить гонца в тюрьму до выяснения обстоятельств и решил защищать городок до последнего солдата.
Долго ожидать не пришлось. Донесения о поражениях либералов становились все более частыми и подробными. К концу марта одним нежданно дождливым утром напряженное спокойствие предыдущих недель вдруг взорвалось трубным сигналом тревоги, а затем — пушечным выстрелом, которым была снесена церковная колокольня. По правде сказать, желание Аркадио сопротивляться выглядело сущим безумием. Под командой у него было около пятидесяти плохо вооруженных парней, имевших не более двадцати патронов на каждого. Среди них, однако, имелись его бывшие ученики, распаленные громкими лозунгами, готовые пожертвовать жизнью во имя пропащего дела. В топоте солдатских сапог, в грохоте пушечных залпов, в сумятице противоречивых приказов, среди бестолковой ружейной пальбы и бессмысленных трубных сигналов так называемый полковник Стевенсон с трудом отыскал Аркадио. «Не дайте мне умереть позорной смертью в колоде, да еще в этих женских тряпках, — сказал он. — Если умирать, так умирать в бою». Его слова подействовали. Аркадио распорядился, чтобы ему выдали ружье с двадцатью патронами и поставили с пятью солдатами защищать казарму, а сам он со своим главным штабом вознамерился руководить всей обороной. Ему, однако, не удалось добраться до дороги из Макондо в низину. Баррикады были разрушены, и защитники сражались с атакующими на улицах — сначала расходуя ружейные патроны, потом разряжая револьверы и, наконец, схватившись врукопашную. Хотя поражение было неминуемо, некоторые женщины, вооружившись палками и кухонными ножами, бросились на улицу. В этой сутолоке Аркадио натолкнулся на Амаранту, которая искала его, озираясь как сумасшедшая, в одной ночной рубашке, с двумя старыми пистолетами Хосе Аркадио Буэндии. Он отдал свою винтовку офицеру, который в стычке лишился оружия, и нырнул с Амарантой в боковую улочку, чтобы доставить ее домой. Урсула ждала в дверях, не замечая снарядов, которые пробили брешь в фасаде соседнего дома. Ливень стихал, но дороги были скользкими и вязкими, как размякшее мыло, и за десять шагов впереди разливалась темень. Аркадио толкнул Амаранту к Урсуле и хотел пальнуть в двух солдат, которые не целясь открыли огонь из-за угла. Но дедовские пистолеты, лежавшие многие годы в шкафу, дали осечку. Заслоняя Аркадио своим телом, Урсула принуждала его отходить к двери.
— Да иди же, ради Бога! — кричала она. — Хватит глупостей!
Солдаты взяли их на мушку.
— Отойдите от него, сеньора! — гаркнул один из них. — Или мы не отвечаем!
Аркадио оттолкнул Урсулу и сдался. Вскоре затихла ружейная пальба. Сопротивление длилось менее часа. Люди Аркадио, все до одного, погибли, пытаясь сдержать натиск трехсот солдат. Последним оплотом стала казарма. Перед боем новоявленный полковник Грегорио Стевенсон отпустил на свободу всех заключенных и приказал своим людям встретить неприятеля на улице. Сам он так быстро шнырял от одного окна к другому и так метко расстрелял все свои двадцать патронов, что создалось впечатление, будто казарма сильно укреплена, и нападающие разнесли ее вдребезги пушечными залпами. Капитан, руководивший операцией, очень удивился, увидев безлюдные развалины и лишь одного мертвеца в подштанниках с винтовкой без патрона, зажатой в его оторванной руке, которая валялась рядом. Его густая женская шевелюра была скручена в узел и подколота гребешком на затылке, а на шее висела ладанка с золотой рыбкой. Перевернув труп носком сапога, чтобы разглядеть лицо, капитан застыл в изумлении. «Паскуда!» — вырвалось у него. Подошли другие офицеры.
— Глядите, куда его занесло, — сказал капитан. — Это Грегорио Стевенсон.
На рассвете по приговору военного трибунала Аркадио был расстрелян у кладбищенской стены. В последние два часа жизни он никак не мог понять, почему исчез страх, мучивший его с детства. Бесстрастно, даже не стараясь выказывать свое неизвестно откуда взявшееся мужество, он выслушивал бесчисленные пункты обвинения. Он думал об Урсуле, которая в этот час, наверное, пьет кофе с Хосе Аркадио Буэндией под каштаном. Думал о своей восьмимесячной дочери, еще не получившей имени, и о ребенке, который родится в августе. Думал о Санта Софии де ла Пьедад, которая вчера вечером коптила оленину к субботнему обеду, и затосковал по ее волосам, ниспадавшим на плечи, и по ресницам, будто приклеенным. Он думал о людях без всякой сентиментальности, беспощадно подводя итоги своей жизни, начиная понимать, что в действительности очень любит тех, кого так сильно ненавидел. Представитель трибунала произносил заключительную речь, и только тогда Аркадио сообразил, что прошло уже два часа. «Даже если бы все пункты обвинения не были подтверждены более чем достаточными уликами, — говорил председатель, — неоправданное, преступное безрассудство, проявленное обвиняемым, который послан своих подчиненных на верную гибель, заслуживает того, чтобы ему был вынесен смертный приговор». На обломках этой школы, где впервые к нему пришла уверенность в своей власти, и за несколько метров от места, где он испытал неуверенность в любви, Аркадио показались забавными эти формальности, нужные для смерти. В общем-то ему была нужна не смерть, а жизнь, и поэтому, когда зачитали приговор, он ощутил не страх, а тоску. Он молчал, пока его не спросили, какова его последняя воля.
— Скажите моей жене, — ответил он недрогнувшим голосом, — пусть девочку назовут Урсулой. — Помолчав секунду, подтвердил: — Урсулой, как бабушку. Скажите ей еще, что если родится мальчик, пусть назовут Хосе Аркадио, но не по дяде, а по деду.
Перед тем как его поставили к стене, падре Никанор предложил ему отпустить грехи. «Мне не в чем каяться», — сказал Аркадио, выпил чашку черного кофе и пошел с расстрельной командой к кладбищу. Начальник команды, специалист по казням, носил имя, вполне соответствующее его должности, — капитан Роке Мясник. По дороге, под упорно моросящим дождиком, Аркадио заметил, как на горизонте разгорается солнечный четверг. Тоска рассеялась вместе с утренним туманом, и осталось только непомерное любопытство. Когда ему велели встать спиной к стене, Аркадио увидел Ребеку, которая — с мокрыми волосами и в розовом цветастом платье — распахивала настежь окна и двери в доме. Он весь напрягся, привлекая ее внимание. Ребека случайно взглянула в сторону стены и обомлела, и едва смогла махнуть рукой, послав Аркадио прощальный привет. Аркадио тоже махнул ей рукой. В этот миг на него нацелились обожженные порохом дула винтовок, и он услышал каждое слово из энциклик Мелькиадеса, и уловил каждый боязливый шаг Санта Софии де ла Пьедад, девы, в классной комнате, и ощутил, что его нос становится ледяным и твердым, как — он это всегда помнил — белые каменные ноздри мертвой Ремедиос. «Ох, черт, — промелькнуло у него в голове, — забыл сказать: если родится девочка, чтоб назвали Ремедиос». И тут огромной когтистой лапой его сердце рванул тот страх, который терзал всю жизнь. Капитан дал команду: «Пли!» Аркадио едва успел выпятить грудь и вскинуть голову, не понимая, откуда льет горячая струя, обжигающая ляжки.
— Гады! — крикнул он. — Да здравствует либеральная партия!
***



